Василий Иоаннович

Василию достались города русские. Но Русь — это не одни города. Это еще и тяжкая обязанность тащить неподъемный воз отцовских проблем: мести царю казанскому, вражды с королем польским, кровавой дружбы с крымской ордой, ненависти обдираемых до мяса и кости десятков малых народов, опасности Ордена...
    — Какого еще Ордена? Мы же его разбили под Грюнвальдом 100 лет назад!
    — Видите ли, сударь, Орден после Грюнвальда действительно утратил историческое значение, но в смысле военном продолжал представлять опасность своими союзническими отношениями с Литвою, Польшею, мятежными западно-русскими городами и княжествами, — вяло объяснился Историк.
    Пришлось Василию пугать магистра мобилизацией, блефовать перед королем, ханами и ханчиками.
    В Киевской Руси у Василия завелся союзник, князь Михаил Глинский, славный герой — победитель крымских татар. Он был любимцем покойного зятя Горбатого, Александра Литовского. Чин имел живописный — «маршалок дворный». Был он православным, в католичество не хотел, а хотел земель и власти. Новый король Сигизмунд ему пришелся не по вкусу. Глинский стал мутить воду в пользу Москвы. Его поддержали и другие князья, привыкшие креститься налево. Глинский стал уговаривать Москву, что Литва «не в сборе», никого там достойного нету, а бить католиков — одно удовольствие. Тут Глинского обидел Ян Забрезский. Прямо и громко сказал в сейме, что Глинский — предатель. Глинский собрал не шибко православную команду в 700 всадников, окружил имение Забрезского, послал в спальню к говорливому пану немца и турка, которые отрубили голову незадачливому патриоту. Голова была на сабле поднесена Глинскому, проследовала в голове отряда четыре мили и была утоплена в речке. Началась война.
    Война эта потянулась через последнее столетие Рюриковичей, то разгораясь, то затухая. Славяне европейские и славяне азиатские решили выяснить, наконец, кто прав и кто виноват в неурядицах средневековой жизни.
    Ключевым вопросом в этой войне было привлечение на свою сторону турок, или, по крайней мере, крымских татар. Обе стороны стали отваливать в Крым немалые деньги. Эта многолетняя кормежка совершенно развратила трудолюбивый народ Тавриды.
    «Крымская орда начинала обнаруживать вполне свой разбойнический характер», — обижался Историк. Как же было его не обнаруживать, когда деньги сами сыпались через Перекоп, а пахать скалистые склоны Ай-Петри было утомительно. Так что, русские русские и украинские русские одинаково виноваты в исторических невзгодах крымско-татарского народа.
    Крымцы брали литовские деньги, но на Москву идти не торопились. Затевали переговоры, обменивались делегациями, дарами, приветами — «карашевались». Это ордынское слово почти без изменения дошло и до нас. Когда сначала щербет в рот, а потом — пику в бок, так мы тоже охаем: «Что ж такое? А ведь как корешевались!» Московские князья дошли до абсурда — пытались с татарскими корешами крест целовать. В ответ басурмане посылали воздушные поцелуйчики в сторону Луны. Пришлось вернуться к привычной практике обмена верительными грамотами умеренной проклятости. Грамоты эти, понятное дело, ни разу не сработали.
    Литовцы и поляки по совету мудрого магистра стали ждать, пока Москва сама с кем-нибудь передерется, желательно со своими.
    1507 и 1508 годы прошли в бессмысленной возне: ни тебе повоевать, как следует, ни тебе помириться да пожить.
    Василий Московский занялся «внутренними» делами. Решил закрепить отцовские завоевания. По доносу своего наместника в Пскове, князя Репни-Оболенского, стал Василий давить Псков. Репню в Пскове называли «Найден». Он не был нормально представлен псковичам, не был встречен по обычаю крестным ходом, не сказал народу ласкового слова. Был он найден на постоялом дворе, куда инкогнито, по-хлестаковски, прибыл из Москвы и обретался в сытости и похмелье. «И был этот князь лют до людей».
    Василий в конце 1509 года отдыхал в Новгороде. Сюда приходили к нему с жалобами на Репню псковские посадники. В Псков были посланы следователи, которые после банных переговоров с Репней замяли конфликт, сказали, что на месте разобраться никак невозможно. Василий вызвал челобитчиков в Новгород, где они были арестованы и розданы боярам под домашний арест. Никому уже и дела не было до скотского правления Репни, а нужен был повод, придирка к Пскову. Государь объявил псковичам, что надо им отдаться так отдаться: вечевой колокол — долой, посадников — долой, наместников принять двоих и по волостям еще отдельных наместников кормить. Арестованные челобитчики кабальную грамоту подмахнули, почти не глядя. В Пскове встал вопль. Почуяли псковичи бесконвойные батькину плеть! «Гортани их пересохли от печали, уста пересмякли; много раз приходили на них немцы, но такой скорби еще им не бывало». Получалось, что фашистская Германия безответственным псковичам была чуть ли не милее столицы нашей Родины — златоглавой красавицы Москвы, к подножию которой в делах, мыслях и песнях должна денно и нощно стремиться душа каждого русского человека!
    Писец с хоккейной фамилией, присланный огласить приговор псковичам, нагло уселся у храмовых врат, стал выпивать да закусывать. Псковичи попросили у него сутки обдумать ответ.
    Вот ведь странное дело: целые сутки развозить базар из-за какого-то колокола. Рыдать всем городом («только младенцы не плакали»)! И все для некоторой мнимой свободы. Странные, непатриотичные сомнения овладели псковичами, какая-то дурацкая, вольная ухватка, недостойная истинно русских людей. Нужна им, видите ли, была свобода! Чуть ли не за немцев хотели они схорониться от родной маменьки Москвы!
    «Как зеницы не выпали у них вместе со слезами? Как сердце не оторвалось от корня своего?» — сочувственно икал Писец. Псковичи были на грани нелепого решения: взять да и умереть свободными, вместе с детьми и женами! А ведь, и свободы у них оставалось — с гулькин гуль: только что позвонить по праздникам в тот самый, специальный, нецерковный колокол да покалякать друг с другом. А в остальном уже давным-давно они были с потрохами запроданы Москве. И грамоты об этом были подписаны еще их отцами — самые распроклятые: «станем жить сами собою без государя, то на нас гнев Божий, голод, огонь, потоп и нашествия поганых».
    Прорыдав трое суток, девица согласилась. 13 января 1510 года сами жители некогда вольного Пскова сняли свой вечевой колокол, и наш Писец, дьяк Третьяк лично и без охраны отвез его государю.
    Оставалось сыграть заключительный акт трагифарса. 24 января Василий въезжал в Псков. Крестного хода он не захотел — священники остались по домам. Народ вышел за три версты упасть царю в ножки. Василий милостиво справился о здоровье псковичей. Был в этом вопросе и некий подвох. Царское «по здорову ли?» здесь означало: «А не сделалось ли вам хвори какой от ваших слез и стенаний? Не надорвались ли вы, плачучи о колоколе? А то вот вы не стреляны, не рублены, даже плетей не отведали?!». Псковичи отвечали, что хрен, мол, с нами, «ты бы, государь наш, князь великий, царь всея Руси, здрав был». Василий въехал в город, послушал про себя молебен, удовлетворенно принял поздравление: «Бог тебя, государь, благословляет взятием Пскова». На эту сводку информбюро нервные псковичи опять разрыдались прямо в церкви. Заело государя, не ощутил он вселенской радости. Ни тебе толп народных на площадях, ни тебе флажков государственных, ни тебе радостного младенца на ручках подержать. Затаил батька злобу. Да легко его и понять: жизнь Василия была зажата между жизнями его отца и сына и пылавшего в них безумного святого духа. Два Иван Василича Грозных так давили князя, что и ему ничего другого не оставалось, как давить да карать.
    Ну, вот и созвал Василий «лучших» псковичей на званый пир. Все принарядились, пришли. Набились во двор. Вышел на ступеньки Писец и стал зачитывать какой-то отдельный список. По этому списку лучших из «лучших» провожали в царевы палаты и прямо там вязали. Худшим из «лучших» было велено валить по домам, сидеть да помалкивать. Триста семей арестованных, не мешкая, подводами вывезли в Москву и далее — везде. Цифра 300 была взята по памяти, из мемуаров Писца, - точно столько же раскулаченных новгородцев развеял по Руси папа-Горбатый. Если бы «лучших» не хватило, добрали бы черни. Времена уже были просвещенные, поэтому князь не стал увеличивать оккупационный гарнизон, а напустил на Псков несытую армию чиновников: 12 городничих, 24 старосты, 15 «добрых людей московских» для устройства таможни. Недоразвитые псковичи и слыхом не слыхивали про такую науку — ни за что ни про что брать деньги с тех, кто тебе же хлебушка привез. Начались дикие поборы. Народ тихо побежал в леса. Глупые стали выискивать правды в государевой грамоте, этих «добрые люди московские» убивали без базара и безвестно топили в болотах. Так что, жизнь в Пскове помаленьку наладилась.
    Вроде бы всем было хорошо. Но оказалось — не всем! Князь Михаил Глинский остался без чести и удела!
    Который раз так получалось, что один человек поворачивал историю, жертвовал тысячами жизней, спокойствием и пожаробезопасностью городов. Чтобы что? А чтобы называться маршалком дворным, царем всея Руси, генеральным секретарем и прочая, и прочая. В общем, Мише скучно было отсиживаться в Москве. Здесь всем командовал царь-государь, а ему ничего серьезного не оставалось, как только вовремя к обеду переодеваться. Король польский просил Василия выдать Глинского. Глинский писал королям немецким и принцам датским, чтобы они не сидели без дела, а шли драть Сигизмунда польского. Сигизмунд обижался. Волынка шла по кругу, пока в 1512 году то ли Михаил, то ли кто-то из его друзей не нашептал царю, что сестренку Елену, вдову Александра Литовского, в Польше обижают: слуг отняли, осетрину дают второй свежести, на мазурку не приглашают. Король оправдался, показал послам Елену в цельности и сохранности. Опять настал тошнотворный штиль.
    Но тут вдруг на Русь раз за разом стали налетать отряды крымского Менгли-Гирея. В народе была такая примета: если крымские шакалы наглеют, так, значит, их кто-то науськивает - или султан турецкий, или король польский, или любой кто-нибудь - с деньгами. Василий сразу послал Сигизмунду «складные» грамоты, то есть, мы с себя складываем всякую ответственность за нарушение проклятых обязательств, а тебе — гореть в адском огне. Повод для разрыва пакта о ненападении давно был наготове - обида Елены.
    Против Сигизмунда ополчились все: и император опереточной венской «Римской империи» Максимилиан, и Тевтонский орден, и Бранденбург, и Ливония. Решено было поделить Польшу по-честному: Венгрию оторвать австриякам, Прибалтику — Ордену, Русскую землю (Киевскую Русь) соответственно присоединить к Москве. Союз получался неплохой и такой верный, что Василий не стал и дожидаться, пока Писец бумажки напишет, да переведет на европейские языки.
    19 декабря 1512 года царь лично вскочил в седло. Двинулись на Смоленск. Рассчитывали на торжественную встречу. Вышла сущая нелепица. Смоленск, исконно русский православный город, стонущий под панским игом, вынужденный жить по варварскому магдебургскому праву, дающему гражданам эфемерные свободы, крепко заперся от освободителей. Смоляне не хотели в Россию! Не хотели припасть к коленям матушки Москвы, не спешили влиться в дружную семью городов и народов. Со смоленских стен в лицо государю Василию Иоанновичу страшно ударили пушки немецкого литья. Шесть недель великий князь пребывал в недоумении: если я — всея Руси, то, что тогда Смоленск? Или я — не всея? Решение не приходило.
    Были кликнуты псковские пищальники — мощный ударный отряд мелкого калибра, вскормленный и вспоенный в захваченном намедни Пскове. Пищальники потупили очи долу. Пищали у них в сторону Смоленска тоже не поднимались. Царь велел выкатить им три бочки  меду (это почти наркомовская водка; градус поменьше, но убойная сила поболе — за счет расширительного действия нектара на сосуды — сам пробовал, и вам советую — С.К.). Народная воля не шла у пищальников с ума, мед не прошибал. Государь велел присовокупить три бочки пива. Смертельный ерш поднял стрельцов в атаку. Обстреливали Смоленск со всех сторон, били даже из-за Днепра. Со стен отвечали пушки и смоленские снайперы. Урон среди похмельных был страшный. Озлобленный и раздосадованный Василий сам не заметил, как оказался в Москве.
    Но Москва на то и Москва, что своего не отдает, а чужого не упускает. Летом, по хорошей погоде отчего ж сызнова было не сходить к Смоленску? В июне 1513 года Репня-Оболенский, четвертые сутки не слазя с седла, столкнулся с отрядом смолян. В чистом поле у москвичей получалось лучше, и защитники отступили. Снова началась осада. Только теперь москвичи пришли с пушками, а не с пищалями. Пушки били с рассвета до заката. И каждое утро смоленские стены стояли как новенькие. Они и были новенькие — за ночь мастеровые аккуратно закладывали пробоины от каменных московских ядер. Сами эти ядра и укладывали в стены, так что стройматериала все прибывало. В этот раз Василия подвела разница в производительности труда его казенных пушкарей и вольных смоленских каменщиков. По ноябрьским холодам уныло потащился он восвояси.
    Однако, градус Чувства к ненавистному городу только крепчал. Летом 1514 года началась третья осада. К ней подготовились правильно: наняли иностранных мастеров. Некий Стефан руководил артиллерией. В батарее была гигантская пушка, первый же залп которой оказался на редкость удачным — уничтожил главную батарею смолян. Взорвались пороховые запасы. Тут же Стефан научно прогладил крепость противопехотными бомбами, окованными свинцом. Защитники растерялись и стали в панике бегать по городу. Василий приказал крыть из всех стволов. Смоленское духовенство, приодевшись соответственно случаю, вышло просить пощады и сутки на размышление. Василий привычно поделил крестный ход на лучших и худших, первых загнал в шатры под арест, вторым велел бежать обратно и каяться. Вослед парламентерам летели ядра и свинцовая картечь. Делать было нечего. Смоленск сдался.
    Здесь произошел такой резкий поворот сюжета, какой, пожалуй, мы впервые обнаруживаем в русской Истории.
    Представьте себе, дорогие читатели, что вы открыли книгу только с этого места, что ни про какую ненависть царя к трижды оскорбившему его Смоленску не прочли. Да и прочих кровавых дел московских не припоминаете. Так у вас и настроение возникнет особенное, радостное. Вашему взору предстанет сцена въезда государя Василия Иоанновича в русский город Смоленск.
    Звонят колокола. Служатся церковные службы-литургии, подносятся дары. Государь милостивы слова говорит всем лучшим людям, каждого называет по отчеству. Правда, руины вокруг. Ах, да! Оказывается, здесь только что шли бои!..
    — А что это у нас тут за генерал иноземный?
    — А это, батюшка, наместник королевский, Сологуб.
    — А не желаешь ли ты, генерал, вступить в московскую службу с повышением в чине, звании, с выдачей денежного, вещевого и кормового довольствия на год вперед? Не желаешь. Ну, будь здоров, пей, гуляй с нами и домой отбыть не забудь.
    — А это что за воины в пестрой форме?
    — А это, государь, королевские стрельцы — смелый, обученный народ!
    — Здравствуйте товарищи польские стрельцы! Не желаете ли вступить в мою службу с сохранением чинов и званий? Да и с выдачей двух рублей на человека? Не желаете. Ну, так пейте с нами и гуляйте, но рублей получите не по два, а по одному! А протрезвеете, так берите шинели, идите домой.
    Такой дичи ни один князь до той поры не допускал. Никто не был казнен в Смоленске. Никто не выслан. Желающим переселиться в Москву выдавались подъемные суммы и немедленно предоставлялась московская прописка. Нежелающим — сохранялись имущество и достоинство, у кого что было. Мирная практика имела успех. Смоляне враз успокоились и московских ужасов бояться перестали. Сологуб, как дурак, вернулся к королю и лишился головы...
    Здесь сердце язвительного автора охватила досада на самого себя. Все казалось ему, что горбатого может исправить только могила, а кривая мораль пришлых да ушлых неисправима вовсе. И весь жизненный опыт в один осмысленный «сорок» говорил ему об этом прямо и честно. На этой каверзной мысли сел он и книгу писать. Да вот засбоило! Добрый царь помиловал честных людей, а должен был рвать этих набожных дураков каленым железом. Добрый победитель отпустил военнопленных и пайки им выдал сверх женевской конвенции, а должен был содрать с них иноземную форму вместе с кожей, живьем зарыть в оврагах. А уж Сологуба-голубчика, сами понимаете, торжественно должны были под белы ручки сопроводить к сосновому пенечку, а не домой к королю, жене и детям.
    И начал автор сомневаться да кручиниться. Как вдруг мелькнула-таки верная мысль и засияла, очищенная медом и пивом. Не сам государь согрешил милосердной ересью, это его кто-то подучил, сбил с пути истинного! Кто же это такой светлый и умный советовал князю? Посмотреть бы на него! Я хочу видеть этого человека! 
    Да вот же он, советник ученый! Вельможный пан князь Михайла Батькович Глинский! И советовал он правильно, в соответствии с Чувством. И не было в его советах никакого гнилого либерализма. А был холодный расчет и дальнобойный план. Все три захода на Смоленск гундел Михаил на ухо царю, что нужно Смоленск отдать ему. На прокорм, управление, суд, расправу. Сильно он, Михаил, в этих православно-польских делах понимает! Царь кивал: да, да, получишь, получишь. Глинский на радостях слал гонцов к смолянам, уговаривал да обещал. Иностранных пушкарей из-за бугра выписал. Осадой руководил, переговоры направлял. Гнев царский смирял: жалел своих будущих подданных. И получил шиш с маком. Кинули его. Отправили на границу, подставляться под королевский контрудар.
    Озлобился Миша. Сразу сел за письменный стол и прямо королю написал: извиняйте, был неправ, готов обратно. Одного не учел князь. В России неумытой — все наоборот. Тут холопы куда более господ к грамоте способны. Вот он тебе свечку держит, рыло скособочил, мурло - мурлом. А сам бегло рыщет мутным бельмом по строкам твоей латыни. Ты письмо с панычем отправил и спать лег, а он в седло — и к боярину Челяднину да князю Голице с доносом. И вот тебя уже ловят на дороге, облапывают да ощупывают и находят ласковые письма королевские. А там уж ты в железах, в телеге отправляешься в стольный град Москву. А война без тебя разгорается пуще прежнего.
    Голица и Челяднин, окрыленные успехом и обласканные государем, получили 80 000 (две тыщи сороков!) московского войска и храбро ринулись на врага. Король смог собрать только 30 000 войска под командой православного князя Константина Острожского (запомните это имя!). Войска сошлись под Оршей. После формальных переговоров начались бои. Польско-литовских русских было меньше, и они побежали. Наши русские отважно пустились вдогонку. Из кустов по ним ударила артиллерия Острожского. Картечь скосила толпы атакующих, добивать их пошла пехота из засадных полков. Закрутилась мясорубка. Наши прыгали в речку, на них прыгали следующие, все калечились и тонули. Острожский сначала атаковал полки Челяднина. Голица беспокойно наблюдал, как рубят его товарищей. А как же ему было не наблюдать, когда Глинского ловил он, а старшим в войско назначили Челяднина? Потом Острожский навалился на Голицу. Теперь отдыхал Челяднин. Его Чувство справедливости тоже не дремало: он был старше и знатнее Голицы, но этого сосунка ему навязали чуть ли не в одну версту!..
    Король Сигизмунд писал потом Великому магистру Ливонскому в благодарность за мудрые советы, что москвичи потеряли только убитыми 30 000 человек. Речка Кропивна была запружена телами и вышла из берегов...
    Тут я вас неожиданно спрашиваю:
    — Хорош ли был Константин Острожский для Руси?
    — Что за дурацкий вопрос! Конечно, плох! Погубил 30 000 наших, сволочь, фашист!
    — А я говорю — хорош!
    И вы с ненавистью смотрите на меня, пальцы ваши дрожат на бердыше, вы начинаете орать, обзываться и уже пора нам подраться. Но я предлагаю вам выложить на стол вашу масть. И вы гордо бросаете на зеленое библиотечное сукно 30 000 этих невинно убиенных.
    А я достаю свою бумажку и бью вас так:
    — Пройдет ровно 60 лет, друзья мои, и под Львовом в поместье Константина Константиновича Острожского, сына нашего антигероя, на деньги Острожских убежавший от московской инквизиции монах Ванька Федоров будет денно и нощно печатать первую воистину русскую книжку — Букварь. Оттуда ее повезут возами по всей православной земле...
    - Ну, кто более Матери-истории ценен? Наш Букварь или ваши 30 000?
    И вы, конечно, поймете, что проспорили.
    А пока Острожский-отец двинулся на Смоленск. Мелкие городки сдались ему без боя при первом известии о битве при Орше. Но Смоленск заперся. Новый смоленский наместник Василий Шуйский переловил предателей из городской знати во главе с епископом смоленским, осудил их за переписку с королем и повесил на городской стене. Нет, по старому татарскому обычаю епископа-таки пожалели. Остальные красовались на страх Литве в государевых подарках: один в шубе с царского плеча, другой с серебряным ковшом на шее — в довесок к петле. Такое оформление сцены подействовало отрезвляюще, смоляне отважно оборонялись от Острожского. Правда, у него и войск-то было всего 6 000.
    Шуйский заслужил царскую похвалу, кличку Шубник и утверждение в должности наместника. Василий удовлетворенно отбыл в Москву.
    Небитыми оставались только крымцы. Они долго пугали Василия наглыми посланиями, требованиями прислать всего и побольше, заявляли, что вообще-то хозяева всех городов русских — они. Аргумент был прост. Мы, крымские Гиреи, — Орда. Вы, Москва, — данники Орды, даром что Золотой, а не крымской. Так и платите же, сволочи! И подпись: ваш царь и повелитель Такой-то-Гирей. Наши отнекивались да отдаривались. Гордость держали за пазухой. Глупые татары подумали, что, и правда, можно чем-то поживиться, и в 1517 году двинулись на Русь. 20 000 крымских всадников пробирались на Тулу, когда князья Одоевский да Воротынский обходным маневром обложили их в лесу. Убиты были почти все татары. Царь с боярами долго думу думали, разрывать ли с Крымом дипломатические отношения или как? Решили продолжать корешеваться, как ни в чем не бывало. Чтобы Крым совсем уж не попал под Литву.
    Антипольская коалиция тем временем распалась, потому что Василий не хотел содержать на свои деньги тевтонское войско и зарплату ему задерживал до начала военных действий, а немцы без денег завоевывать себе Польшу не спешили. Император Максимилиан тоже заговорил о мире. Потянулись трусливые переговоры.
    Тем временем Сигизмунд перешел в наступление, был бит и отступил. Это дало повод Василию потребовать новых уступок. Он вдруг во весь голос стал домогаться Киева, Полоцка, Витебска — всей старой Руси. В Европе уже и забыли, чей раньше был Киев, и удивленно таращились на Москву. Австрияки для отговорки попросили на будущее взамен Киева половину каких-то москов­ских северных земель, но поняты не были. Союзные послы уныло разъезжались из Москвы. Хоть для какой-нибудь чести просили они забрать с собой Глинского, но царь и этой малости им не дал. Глинский-де страшный злодей, был уже приговорен к казни, но вдруг запросился к митрополиту с покаяньем, что на самом деле он католик — когда-то в студенческой молодости, в Италии позволил собутыльникам себя неправильно крестить, а теперь просит взять его обратно в православие. И поэтому митрополит Глинского царю не отдает, все допытывается: «А не под страхом ли смерти ты, Миша, волынишь? Может, ты неискренен в своем Чувстве? Так давай, мы лучше тебя казним. Душе твоей от этого будет спокойней...»
    Прошли годы борьбы и побед. Много раз били крымцев и казанцев, литовцев и своих — плохих русских в Полоцке, Опочке и пр. Казнили и сдавали в монастыри собственных бояр да дворян. И о себе не забывали.
    В 1525 году царь развелся с первой женой, Соломонией, и через год женился на племяннице блудного Михаила — Елене Глинской. Осмотревшись во дворце, Елена через три года (25 августа 1530 г.) родила нам Иоанна (пока не надо вздрагивать, он был вполне безобидным и симпатичным младенцем). Однако с рождением маленького Ивана Васильевича цифра три стала играть какую-то странную роль в жизни царской фамилии. Как пить дать, таким образом покойный Иоанн Третий предостерегал своих потомков, чтоб не очень-то расслаблялись.
    Когда будущему Императору, — а я берусь доказать императорство Грозного — минуло три года, отец его Василий заболел. Поехал он в сентябре с любимой женой на любимую охоту, да по дороге на левом «стегне» вскочила у него багровая болячка с булавочную головку. По ходу путешествия царь еще бывал на пирах у местной знати, но выпивалось уже без удовольствия и до бани доходилось «с нуждой». Охота не ладилась, зверь непонятным обычаем ускользал. Сначала царь еще выдерживал пару верст в седле, потом и за столом сидел на подушках, а там и вовсе слег.
    Приехал Михаил Глинский с двумя иностранными врачами. Стали они прикладывать к болячке верное средство — пшеничную муку с пресным медом и печеным луком. Болячка стала «рдеть и загниваться». Потянуло царя с охоты обратно. Понесли его «боярские дети и княжата» на руках, донесли до Волока Ламского. Изнемогли, но тащить волоком опасались. Чувствуя, что дело дрянь, царь послал сразу двух Писцов в Москву за духовными грамотами — отцовой и своею. Хотелось ему бросить взгляд на завещания: чего из отцовских наказов он не исполнил и чего сам в здравой памяти потомкам завещал. Писцы сбегали в столицу быстро и тайно. Тайно же грамоты были царю и читаны. От этого чтения ему и вовсе стало плохо, и велел он свою грамоту сжечь. Новую сам царь составить не мог и созвал думу из бояр, оказавшихся с ним на охоте. Пока судили да рядили, пока тужились в непривычном демократическом дело­производстве, у царя из боку выскочил гнойный стержень и вытекло больше таза гноя. Приложили «обыкновенной мази», и опухоль спала. Царь стал надеяться до­ехать до Москвы. Соорудили носилки-возилки с постелью («каптану»). Поехали. По дороге в храмах царь слушал службу, лежа на паперти: стоять не мог.
    В Москву решили въехать тайно — в столице как раз полно было посольств, и не хотелось, чтобы заграница знала, что царь у нас больной и недееспособный. Царь решил перепрятаться от послов в своей подмосковной даче Воробьево и въехать в Кремль ночью, тайком от зевак и репортеров. Стали строить особый мост через Москву-реку у Новодевичьего монастыря. Строили очень быстро, поэтому при въезде «каптаны» мост обломился. Стража еле успела подхватить «каптану» на руки и обрубить упряжь. У царя не было сил сердиться. Въехал он в Москву на пароме. В Кремле снова засели писать завещание, но царь сбивал с праведного дележа, — «все его мысли были обращены к иночеству».
    Настал звездный час Михаила Глинского.
    «Ты бы, князь Михайло Глинский, за сына моего Ивана и за жену мою, и за сына моего князя Юрья кровь свою пролил и тело свое на раздробление дал!» — приказывал больной.
    «Конечно, дам на раздробление, как не дать!» — кивал бывший государев вор.
    Успокоившись, стал царь спрашивать Глинского, чего бы такого в рану пустить, чтобы дурного духу не было на весь Кремль.
    — Обычное дело, — отвечал Глинский, — обождавши день-другой, можем пустить в рану водки. В чудодейственность этого русского средства верилось легко, и стал царь допрашивать врачей, а нет ли какого лекарства, чтобы излечиться вовсе? Глинский обиделся: зачем же так! Его иностранная команда сразу отрезала царю: никак невозможно!
    Тут уж попы распихали всех штатских, обложили царя «запасными дарами», стали петь, записывать духовное завещание, какому монастырю что причитается. В общем, стали играть свою игру.
    Последние часы Василия прошли в усилиях спасти душу: его успели постричь в монахи под именем Варлаама. Скончался он в ночь со среды на четверг 3 декабря 1533 года — уж не в три ли часа по полуночи?
    Василий умер, и поп Шигона божился потом, что видел, как изо рта покойного вылетела душа в виде «тонкого облака». Писец, строчивший обычные охи и ахи, что могилу царю вырыли рядом с могилой Горбатого, да что гроб привезли каменный, да что царицу, «упавшую замертво», несли на санях, да что били в большой колокол (а новгородский и псковский при этом злорадно помалкивали!), записал для нас и рассказ Шигоны о душе.


Оглавление
на Главную страницу
на Главную

© Sergey I. Kravchenko 1993-2022
eXTReMe Tracker