|
причнина налетела так стремительно,
что мы чуть было не проехали мимо великого события в жизни нашего
Писца. А дело было так.
Ранним утром 1 марта 1564 года Писец наш Федя прибыл натужной
иноходью к нам в палату и замер у теплой стеночки - то ли больной,
то ли хмельной. Мы с Историком как-то сразу почуяли: случилось страшное.
Историк под пенсне подобрел глазами и стал кругами приближаться к
Писцу, который морщил в руке какой-то листок.
"Кальтенбруннер женился
на еврейке" - вспомнилось мне.
Тем временем, Историк уже поил Писца компотом, гладил его по сутулой
спине, ласково уговаривал не грустить. Тут и я подошел. Взятый из
костяной десницы листок оказался цветным титулом церковной книжки.
И был он не писан. А был он ПЕЧАТАН! И видно это было даже без
пенсне. И почему-то от этого стало в палате жутко.
Историк умно уговаривал
Писца, что объективная необходимость в распространении православной
литературы как раз и привела в середине 16-го века к возникновению
русского книгопечатания. Писец хрипел, взвизгивал горлом и никак не
мог проикать запутанную фразу, что ныне древлее летописное узорочество
иныи от лукавого восхищахом.
Тут и я бестактно встрял,
чтоб ты, Федя не грустил, потому что все прогрессивное человечество,
как раз намедни справило столетний юбилей книгопечатания. Коварный
немец Гутенберг из Майнца давным-давно похитил твое древлее девичество,
или как там ты говоришь. Так что, под Парижской Бога Матерью тамошние
квазимоды бойко торгуют своими католическими библиями, апулеевскими
Золотыми Ослами и другой порнографией. Писец стал попросту выть в
голос.
Нужно было спасать
человека.
Пришлось мне отжать деликатного
Историка и потащить Федю вниз, на самое дно московской жизни.
Оттуда запомнилось мне
сумрачное мартовское солнышко в слюдяном окне шалмана, плавно оказывающееся
Луной. Да девка какая-то вполне шемаханского вида всё представлялась
Шахерезадой и что-то предлагала на брудершафт. И Писца от этого немецкого
слова рвало. А хозяин шалмана всё подливал нам в глиняные чашки зеленую
скользкую дрянь. И становилось Феде все хуже и хуже. И уже не плакал
он, а только шептал: "Ты меня уважаешь?". И я понимал, что
он сомневается в уважении не к себе лично, потрепанному придворному
писателю средних лет, а ко всем тысячам безымянных Писцов, согнувших
свой горб за веру, царя и отечество.
- Семьсот лет! - стонал
Федя, - из них пятьсот - по-русски! И получается, зря! Выходит, и
не нужно было ничего этого, и теперь не надо!
- Надо, Федя! - одергивал
я.
- Теперь ты, Фёдор, будешь
писать не просто текст, а Слово! А Фёдоровы, - твои дети, - будут
его запросто печатать.
И я полез в самый глубокий
карман и там, среди тайных вещей страшного последнего века нашел маленький
линялый томик, и, зажав винным пальцем фамилию автора, показал Феде
его имя. И Федя, увидав свое имя, умер.
"Счастлив, кто посетил
сей мир
В его минуты роковые -
Его призвали всеблагие,
Как собеседника, на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!".
Шемаханская торчала сбоку, кабатчик побежал доложить о крамолах и
колдовстве, но Федя оживал помаленьку - уже глаза его блестели.
"Нам не дано предугадать,
Как Слово наше отзовется, -
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать"...
Потом мы очутились на ночной улице и весело месили грязь куда-то влево
от Кремля среди приземистых черных срубов. А Федя всё просил списать
слова, и я отговаривался, что писанное печатать можно, а печатанное
писать нельзя - грех!
- А! Копырыгхт! - вспомнил
и тут же отрыгнул еще одно "немецкое" слово Федя.
Тогда мы стали петь современные
русские песни, но я плохо понимал слова, и запел из другого Федора.
Удивленные арбатские собаки дружно подвывали двум патриотам утопающей
в грязи столицы:
"Город чудный, город
древний,
Ты вместил в свои концы
И посады и деревни,
И палаты и дворцы!
Опоясан лентой пашен,
Весь пестреешь ты в садах,
Сколько храмов, сколько башен
На семи твоих холмах!..
На твоих церквах старинных
Вырастают дерева;
Глаз не схватит улиц длинных:
Это матушка Москва!"
Мы много раз повторяли последние строки и так орали слово "Москва!",
что от налетевшего верхом опричного караула нас спасли только Федин
сугубо дворцовый вид да моя красная книжечка с позолоченным двуглавым
орлом на обложке.
Утром Историк поил нас
квасом, Федя допытывался, что означают слова "Российская Федерация"
- видать, возомнил о себе бог знает что. А я отмалчивался. Сильно
болела голова.
|